Название эпизода: Возвращение
Дата и время: 2 апреля, поздний вечер
Участники: Лорд Волдеморт, Алекто Кэрроу, Антонин Долохов
Бедлам, Ставка
1995: Voldemort rises! Can you believe in that? |
Добро пожаловать на литературную форумную ролевую игру по произведениям Джоан Роулинг «Гарри Поттер».
Название ролевого проекта: RISE Рейтинг: R Система игры: эпизодическая Время действия: 1996 год Возрождение Тёмного Лорда. |
КОЛОНКА НОВОСТЕЙ
|
Очередность постов в сюжетных эпизодах |
Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.
Вы здесь » 1995: Voldemort rises! Can you believe in that? » Завершенные эпизоды (с 1996 года по настоящее) » Возвращение (2 апреля 1996)
Название эпизода: Возвращение
Дата и время: 2 апреля, поздний вечер
Участники: Лорд Волдеморт, Алекто Кэрроу, Антонин Долохов
Бедлам, Ставка
Появление в Ставке Антонина с леди Мейер для Алекто — как пощечина. Ей стоит большого труда держать себя в руках, но она держит себя в руках, не смотря на то, что ситуация для нее весьма… неоднозначна. Антонин приводит другую женщину, представляет другую женщину перед Лордом — что это, если не признание того, что у нее с леди Мейер что-то есть? Не так важно что, иногда совсем не важно что.
Когда Алекто была юной девушкой, она догадывалась о том, что у Антонина есть другие женщины, и считала себя выше этого — выше ревности, выше чувства собственности. Она была особенной для него, ей было достаточно чувствовать себя особенной.
Сейчас она себя особенной не чувствует. Не смотря на то, что Антонин обещал, обещал, что он не оставит ее, больше не оставит, Алекто не чувствует между ними той прежней тесной связи. Хочет, но не чувствует.
Столько лет.
Столько событий.
И теперь еще леди Мейер.
И это уж слишком.
Алекто стоит неподалеку от Лорда, сложив руки за спиной, сжав пальцы — подальше от искушения вытащить волшебную палочку. Смотрит на то, как эта леди — ну уж не в том самом, общепринятом смысле слова леди — склоняется перед Волан-де-Мортом, перед Томом Долохова, и спрашивает себя: а она-то тут что делает? Может быть, ей следует уйти, освободить место для новой любовницы Антонина? Или он считает, что они смогут стоять рядом, сражаться рядом? Может быть, делить на двоих его благосклонность?
В таком смысле, Антонина ожидает сюрприз — Алекто не собирается его ни с кем делить. Поздно. Не спустя четырнадцать лет.
По Лорду не понять, как он относится к леди Мейер, да и сама аудиенция заканчивается быстро — к облегчению всех присутствующих — мало кому удается без трепета наблюдать изменения, произошедшие в их Лорде.
Тем неожиданнее Алекто слышать низкий, неторопливый голос с особыми, будто бы шипящими интонациями:
— Останьтесь, мисс Кэрроу, я хочу поговорить с вами наедине.
[icon]http://c.radikal.ru/c19/1901/16/41aec318ce86.jpg[/icon][nick]Волан-де-Морт[/nick][status]Воскресший[/status]То, что он перестал быть человеком, не означает, что он забыл о том, что вокруг него люди. Пусть лучшие из лучших, верные из верных, но люди, со своими слабостями, со своими трагедиями. Его исчезновение, почти что смерть, для многих стала трагедией, но тем ценнее их верность. Верность каждого.
Верность это искра.
Лорд готов беречь и лелеять каждую искру, чтобы все вместе они превратились в пламя, которое пойдет по Англии, затем по всему миру. Все, как они задумывали раньше. Все, как оно должно быть.
Но есть и те, кто дорог ему особенно. Например, Антон. Антон, который привел в ставку темного выродка, леди Мейер, у которой в животе зреет темное дите, выродок Хель.
О, Лорд знает Хель, он обманул Хель, пожалуй, он единственный, кто сумел ее обмануть, создав крестражи. Но в ответ она с особенным наслаждением преследует тех, кто близок к нему, кто для него важен.
Его же долг помочь им, пусть даже сейчас его силы не те, что прежде. Еще не те, что прежде.
- Кэрроу. Алекто Кэрроу.
Они остались вдвоем, Лорд всматривается своими змеиными глазами в женское лицо, по человеческим меркам красивое, но для него все людские лица кажутся уродливыми.
- Столько лет прошло, Алекто Кэрроу. Но некоторые вещи не меняются. Ты и Антонин. Я помню вас. Я помню его.
Лорд делает знак рукой, приказывая Алекто подойти ближе, совсем близко. Берет ее холодными пальцами за подбородок. Смотрит ей в глаза.
Ему не нужна волшебная палочка, чтобы проникать в душу человека, в его разум, а разум Алекто податлив, как хорошая глина – в этом, безусловно, заслуга, Антона. Он создавал эту женщина для себя, под себя, но и для него, для Темного Лорда и их общего дела.
- Задай ему три вопроса, Алекто, - тихо, даже ласково говорит он, гладя ее по щеке. – Всего три. А потом решай, что делать. В моем круге для тебя всегда найдется место, с Антоном ты, или одна. И даже если ты захочешь уйти – я отпущу тебя. Но задай три вопроса.
Это, конечно, испытание. Для нее, для Антонина, который привел Алекто.
Верные люди не могут уйти, но он может предложить им уйти.
Вопрос выбора – очень тонкий вопрос.
- Спроси, чего от него хочет Хель. Спроси, как он собирается выполнить свои обязательства перед Хель. И что он сказал мне о тебе, сразу после того, как я освободил его из Азкабана. А теперь иди. Я жду, что ты поступишь разумно.
Антонин говорил, что Том видит их насквозь, но Алекто воспринимала это, скорее, как фигуру речи.
Сейчас, стоя на коленях перед Лордом, она понимает, что это действительно так, что каким-то образом это существо — назвать его человеком не поворачивается язык — знает о ней все.
Но Алекто Кэрроу действительно создание Антонина Долохова, даже спустя четырнадцать лет. Она не чувствует ужаса, когда холодные пальцы касаются ее лица, только благоговейный страх, но это совсем другое.
— Мой Лорд… Простите меня за мою слабость.
Но вот же странность, Алекто не чувствует в Лорде осуждения. Наоборот, он как будто ей сочувствует, как будто дает ей подсказку…
От сочувствия Алекто отвыкла.
Сочувствия Игоря Каркарова она избегала, интуитивно чувствуя в нем что-то неправильное. Понимание того факта, что Игорь любил ее, не находит отзыва в душе Кэрроу. Он был другом Антонина и ее другом и учителем, он должен был понимать, что его любовь никогда не встретит в ней никакого отклика. Даже благодарности. Тут же все иначе. Сочувствие лорда как снежный сугроб — обдает холодом, но замораживает, как анестезирующие чары. Убирает лишнюю, неуместную боль от того, что рука леди Мейер лежала в руке Антонина, как будто они пара.
Как будто они вместе.
Но если они вместе, то что тогда она, кто она, что между ней и Долоховым?
Три вопроса.
Лорд говорит о трех вопросах и это невольно интригует Алекто. Захватывает. Тайна — всегда захватывает.
— Мой Лорд, моя преданность принадлежит вам, — говорит она, и верит в то, что говорит.
В свое время Антонин сделал многое, чтобы спаять воедино в ее сознание преданность ему и преданность Тому. Не леди Мейер разорвать этот порядок вещей. Даже не ей.
— Я верна вам. И мой брат верен вам... Мой Лорд, ваше дело — наше дело.
Алекто закусывает губу.
— Обещаю, я задам эти три вопроса Антонину. Обещаю.
Ладонь, которая гладит ее по щеке, холодная, и кожа груба, будто змеиная чешуя, но она на пару мгновений прижимается к ней. Нечеловеческая рука с длинными, желтоватыми ногтями, несет утешение. И подтверждение того, что ее жертва — как бы она ни была тяжела, была нужна. была оценена. Была запомнена.
После беспокойного разговора с леди Мейер Антонин чувствует разочарование и досаду — это промашка, его промашка, того, кто не допускал промашек, не в том, что касалось выбора людей. Он не может не признать, что потерпел неудачу — но от этого признания неудача будто увеличивается в размерах, расползается, как клякса на чистом пергаменте.
Хуже всего то, что он не должен дать этой женщине далеко уйти на тот случай, если с Итон возникнут затруднения. С Итон и ее ребенком.
И все же некоторой пользой эти дни, проведенные с леди Мейер, обернулись: после убийства Фионы, после отдыха в Румынии, после того, как двойник позволяла ему пить с ее силы — а она была сильна, была порождением самой магии, была глотком крепкого шнапса после домашних лимонадов — он все же чувствует себя лучше, и пусть до полного порядка ещее далеко, он надеется, что уже не выглядит ожившим трупом.
Это хочется отметить — небольшое достижение небольшой поблажкой — и Антонин выходит на крыльцо Ставки, глядя разросшийся кустарник, между которым еще видны ровные дорожки, чарами защищенные от нежелательного вторжения чужаков.
Он закуривает, прихватив сигареты из своей комнаты по дороге, подставляет лицо апрелю — лондонская весна нравится ему своей неспешностью, почти коварством. Говорят, к старости такие вещи начинаешь ценить, и Антонин спрашивает себя, стар ли он.
Стар ли он в самом деле так, как ему иногда кажется — как будто в Азкабане прошла вечность.
Тихие шаги за спиной заставляют его напрячься, хотя это едва ли будет заметно тому, кто мало его знает. Оборачиваясь, Долохов выдыхает дым, готовый отбросить сигарету, отвлекая внимание двойника. Гадая, пришла ли она с миром или с войной — и сколько секунд ему потребуется, чтобы вытащить палочку и успеть отразить ее атаку.
Но это не леди Мейер.
Долохов следит за приближением Алекто, задаваясь вопросом, что потребовалось от нее Тому, но спрашивает о другом — прежде, чем она успевает заговорить.
— Я давно не видел Амикуса, моя дорогая. Не нужна ли ему помощь с дурмстранговскими выпускниками? — опираясь о перила свободной рукой, Антонин курит, не отоворачиваясь, и в вечерних сумерках его костистое лицо кажется живее и моложе, освещаемое лишь тлеющей сигаретой.
Постарела ли она?
Или нужно спрашивать иначе — изменилась ли она? Наверняка — да. Когда они с Антонином расстались, Алекто была молода, очень молода. Теперь она перешагнула порог зрелости, что не могло не сказаться, на лице, на фигуре, на жестах и мимике. Она не стала хуже, но, возможно она стала другой… слишком другой, раз Антонин предпочитает ей других женщин?
Алекто выходит на крыльцо, чтобы аппарировать — у нее нет намерений разговаривать с ним вот так, вот тут, как будто их личная драма — ее личная драма, судя по всему, только ее — самое важное, что есть на сегодняшний день.
Но Антонин тут, говорит с ней своим легким тоном, который, вроде бы, не означает ничего важного, а может означать все что угодно, а в голове у Алекто три вопроса. На самом деле — пять. Ей еще хочется знать, кто такая леди Мейер и что она значит для Антонина Долохова. Но что-то, возможно, легендарная дурмстранговская дисциплина, заставляет ее ненадолго заглушить голос оскорблённой гордости, оскорбленной преданности. Лорд говорил о тех вопросах, значит, будут три вопроса… а там будет видно.
— У Амикуса все хорошо, — спокойно, слишком спокойно отвечает она. — Он рвется в Лондон, помогать тебе, но я сказала ему, что еще рано. Что он нужнее на своем месте.
Моя дорогая.
Алекто вслушивается в обращение, и оно ей кажется крайне формальным, условным.
Так обращаются к нелюбимой жене — моя дорогая.
Они, конечно, не женаты — сейчас смешно вспомнить, с каким пылом она отстаивала у отца это право — не выходить замуж. Но, быть может, Антонин уже тяготится ею?
— После того, что я видела сегодня, Антонин, я бы могла просто пожелать тебе спокойной ночи и уйти. И была бы в своем праве, раз уж ты выбрал себе новую… фаворитку. Но я хочу быть справедливой. И к тебе, и к себе, если уж на то пошло. И хочу задать тебе три вопроса. Могу я рассчитывать, что ты ответишь на них честно?
Алекто холодна сейчас, даже немного враждебна, но если позволить себе чувствовать что-то к этому мужчине, который стоит на крыльце, курит с мечтательным видом, словно ничего — для нее ничего — не произошло, то она сорвется в истерику, а хуже этого ничего не придумаешь.
Поэтому, спокойствие, и три вопроса.
Алекто отвечает, держит лицо, и Антонин расслабляется — она не будет закатывать ему жалких сцен ревности, избавит его от необходимости давать какие-то объяснения, как будто они должны друг другу что-то объяснять.
Но Алекто продолжает, и Долохов снова затягивается, сосредоточенно глядя на то, как разгорается сигарета, и затем поднимает на Кэрроу лишенный даже намека на какое-либо недовольство или улыбку взгляд. Ее тон полон льда, и это его немного смешит и немного раздражает — как и подобранное слово.
Фаворитка.
— Пригласив сюда леди Мейер, я не хотел нанести вам оскорбление, — вкрадчиво начинает Долохов, приглащающе взмахивая свободной рукой, и хотя в его взгляде тепла не больше, чем в голосе Алекто, он заботится о том, чтобы произнести это почти ласково. — Постой со мной немного. У тебя есть три вопроса, пусть так. Не сомневаюсь, они важны и ты имеешь право спрашивать меня о чем угодно. Однако твое сомнение...
Он снова затягивается и, убедившись, что выкурил больше половины, небрежным щелчком отправляет остальное с крыльца в густые заросли кустарника, высаженного вокруг здания бывшего музея. Ему теперь приходится отказывать себе в некоторых слабостях — он не может позволить себе такой роскоши, как курение.
Глядя не на Алекто, отвернувшись от нее, он холодно улыбается, кладет обе ладони на перила, скрывая тремор.
— Я никогда тебе не лгал. Что заставляет тебя думать, что я буду лгать сейчас?
Между ними было куда больше, чем интрижка — именно это, считает Антонин, позволяет им выстраивать новые отношения на обломках того, что было, раз уж они н вернулись к прежнему формату.
Они больше не любовники — и до чего, оказывается, ему небезразлично то, что Алекто недовольна появлением леди Мейер.
— Если ты хотела спросить, является ли леди Мейер моей любовницей, то нет, не является. Она носит моего ребенка и я представил ее Милорду, но она не... фаворитка. Повторюсь, я не хотел тебя задеть. Твое место в Ближнем круге принадлежит тебе и не может быть передано другой, кого бы я не привел. Как и место в моей жизни.
Они с Алекто связаны большим, чем постелью, и хотя сейчас, именно сейчас, когда они вдвоем на крыльце, когда иллюзия того, что больше нет никого в целом мире, необыкновенно сильна, он не чувствует этой связи, он все еще верит в то, что говорит: она принадлежит ему. Навсегда.
— Она не является твоей любовницей, но носит твоего ребенка, — медленно, чуть ли не по слогам, повторяет Алекто.
Еще один сюрприз. Теперь у нее не пять вопросов, а шесть, включая те, что рекомендовал ей задать Лорд. И шестой звучит… впрочем, не важно, как он звучит. Кэрроу сомневается, что Долохов сможет на него ответить.
— И о каком месте в твоей жизни ты сейчас говоришь? Это даже смешно, Антонин. Место в твоей жизни! Может быть, мне следует напомнить тебе, почему я не могу выносить твоего ребенка? Может быть, ты забыл об этом, но вряд ли, вряд ли…
Алекто смеется.
Это очень нехороший смех, у женщин он часто соседствует со слезами, либо с поступками, о которых они потом сожалеют, но право же — ребенок это слишком.
Она отдала Хель свою возможность иметь детей, даже не рассчитывая на то, что этот ритуал можно будет отменить, изменить, повернуть вспять — слишком серьезны были силы, к которым они тогда прибегли. Отдала для него. А теперь Антонин так спокойно говорит о том, что леди Мейер носит его ребенка! Это уже больше, чем задеть. Это уже тянет на оскорбление.
Или же на равнодушие.
Но три вопроса. Лорд говорил о трех вопросах, и это сейчас тот самый призрачный маяк, в который Алекто не верит, но который указывает ей путь, потому что должно же что-то указывать ей путь.
— Первый вопрос — чего от тебя хочет Хель, Антонин. Второй — как ты собираешься выполнить свои обязательства перед нею.
Есть еще третий вопрос, но Алекто держит его при себе.
Держит, и не может не думать о том, как сложится ее жизнь, если ответы на эти вопросы будут… неудовлетворительны. Если и днем и ночью она будет думать о том, что Каркаров был прав, прав, говоря о том, что Антонин способен лишь брать, ничего не давая взамен.
Это трудно. Настолько трудно, что каждый вздох для Алекто сейчас — это подвиг.
Все это уже было — понимает внезапно она — было, когда Антонин исчез. Она уже чувствовала эту пустоту внутри. И вот это чувство вернулось — но Долохов стоит рядом. И что страшнее?
У нее нехороший смех — она никогда так раньше не смеялась, но смеялись другие, и Долохов узнает этот смех.
Узнает, разворачивается, смотрит на Алекто так, как будто не узнает — как будто она говорит на другом языке.
Она не должна жалеть — он сам учил ее этому. Учил, что ей уготована роль не жены и не матери, и она согласилась, повторяла за ним, отдала все, что потребовалось, по своей воле — потому что иначе Хель никогда не приняла бы жертвы.
— Ты знаешь, почему ты так поступила. Дети, все это — не для нас. Я служу Лорду — и ты служишь ему.
Может, ему стоит сказать, что нет радости в том, чтобы выносить его дитя — что Хель заберет этого ребенка, а он просто не способен быть отцом, потому что в определенном смысле уже является отцом — Нарциссе, нуждающейся в том, кто поможет ей разобраться с наследством друидов, которого пуще огня боялся Сигнус. Мальчишкам Рейналфа. Амикусу. И, конечно, Алекто, его девочке, гибкой и твердой, будто сыромятный хлыст.
Что ему до потомства, когда он растит — вырастил — половину Ближнего круга. Что ему до крови, когда важнее другое — верность Идее.
И, как бы то ни было, дело ли в его напоминании или чем-то еще, но Алекто берет себя в руки.
Три вопроса, сказала она, но задает только два — и он наклонят голову, ждет третьего вопроса, и с большим опозданием понимает, что третьего не будет.
Антонин шагает ближе, притягивая Алекто к себе, и в его прикосновениях нет ни тени сомнения — он столько месяцев избегал этого, скрывая даже от себя самого это нежелание прочесть в ее глазах, как сильно изменился, как ослабел, постарел, потому что она молода, пусть не юна, но молода, молодая, полная сил женщина, и этот контраст его, вот же невезение, теперь заботит так, как не заботил раньше.
Но сейчас ему нет жо этого дела, и Долохов крепко держит Алекто за плечи, заставляя смотреть на себя.
— Жизнь. — Говорит он и тут же поправляется. — Смерть. Хель хочет моей смерти. Я обещал ей славу и чужие смерти, и не сдержал обещание. Я преступник в ее глазах, и теперь она хочет моей смерти. Это ответ на первый вопрос. Ответ на второй еще проще — я собираюсь дать ей то, что сможет заменить меня. То, что она посчитает достойной заменой.
У него пересыхает в горле, потому что, вопреки всему, что было сказано ранее, кровь — не водица.
— Своего ребенка. Я собираюсь отдать ей своего ребенка. Чистокровного младенца, еще нерожденного — вот такая жертва должна прийтись ей по вкусу и удовлетворить ее. Я не могу сейчас уйти. Не сейчас, когда мы снова на пути к победе, когда я Ему нужен. Ты бездетна — но я нет. И я отдам Хель столько детей, пока у нее из горла не полезет, — грубо заканчивает Антонин, глядя в лицо Алекто. — Так что, ты все еще жалеешь, что не можешь выносить моего ребенка?
Он произносит это и только после понимает, что она не говорила о жалости — ни разу не сказала, что жалеет. Но некоторые вещи и не должны быть озвучены — ее сожаления, его сожаления. Его желание. Ее обида.
И то, что, пообещав ей в октябре никогда ее больше не оставлять, он все-таки это сделал — так или иначе, снова сделал.
Лорд знал.
Эта мысль застревает занозой в голове Алекто.
Эта мысль как каменный завал на пути у реки — поворачивает воду вспять, заставляет вскипать, но идти против прежнего русла.
Лорд знал. Поэтому сказал ей задать три вопроса…
У нее нет причин не верить сейчас Антонину, они говорят о таких вещах, о которых не лгут. Может быть, поэтому и не говорят. Правда иногда, как говорят в тех местах, где она родилась, глаза колет. В каком-то смысле, эта правда колет глаза и ей тоже. Появление леди Мейер предстает несколько ином свете, как и тот факт, что она носит ребенка Антонина. Но если разумом она это понимаете, то другой своей частью — сердцем, или, если угодно, душой — до сих пор чувствует обиду на Антонина.
Они по-разному поняли смысл фразы «я больше не оставлю тебя». Обычное дело — сказал бы Каркаров. Обычное дело с Антонином Долоховым, слышать в его словах то, что ты хочешь услышать, но не то, что тебе говорят в действительности. Она ждала воскрешения если не их прежних отношений, то их подобия. А, не получив, замкнулась в легком, вежливом отчуждении. А как еще могла вести себя женщина, которую больше не приглашают разделить постель? Только делать вид, что это не так уж и важно.
Она и делала вид, пока не появилось живое и беременное доказательство того, что с другими женщинами Антонин ведет себя иначе.
— У меня есть еще один вопрос, — говорит она, игнорируя его вопрос, стараясь, чтоб он не прочел ответ на ее лице.
Жалеет ли она, что не может выносить его ребенка… А как она может об этом не жалеть? Даже если бы пришлось его жизнью выкупить жизнь Антонина, это был бы ее дар — ему. Эта леди Мейер, способна ли она на такой бескорыстный дар? Способна ли она так любить — даже без всякой надежды?
— Последний вопрос. Что ты сказал Лорду обо мне. Сразу же, как только он освободил тебя из Азкабана.
Больше вопросов не будет — это она себе обещает. Антонин либо ответит, либо нет, но что-то для нее должно стать яснее, во всяком случае, ей кажется, Лорд вел ее именно к этому, именно поэтому напоминал, что ждет от нее разумных поступков.
Разумных, а не продиктованных ревностью и обидой. Но как же это сложно! Сложнее, чем в те годы, когда она была красивой, юной подругой Антонина Долохова. Потому что от других женщин он возвращался к ней, а сейчас получается, от нее он уходит к другим женщинам. При всей тонкости — разница существенная.
Она хотела спрашивать, но не отвечать, и он не требует ответа, потому что ее тело в его руках расслабляется, совсем легко, едва заметно — может быть, ему и вовсе это только кажется, как кажется и то, что он знает, помнит ее тело, от макушки до пальцев ног, и помнит эту паузу, помнит, как она коротко вздыхает, а затем так же коротко выдыхает, и это стирает границу, незримо пролегающую между ними, границу, заполненную четырнадцатью годами, Азкабаном, его нежеланием разочаровать и ее желанием вернуть то, что казалось мертвым.
Антонин ждет третьего вопроса и почти желает его услышать.
Сейчас, после того, о чем они заговорили якобы почти случайно, также случайно встретившись после закончившейся аудиенции, он уверен, что знает, что она хочет спросить.
Долохов считает себя знатоком людей, человеческих характеров, и склонен отдавать кесарю кесарево. Алекто не статуя, не кукла — он знал это, всегда знал, и ее ревность, ее вопросы и обида лучшее подтверждение этого знания, а потому он в самом деле уверен, что знает, каким будет ее вопрос.
Любовь.
То, что было под запретом. То, о чем нельзя было спрашивать — ни тогда, когда она сбегала к нему в отель при любом удобном случае, когда они только начали узнавать друг друга физически, и она была поглощена этим новым в своей жизни, этой новой жизнью своего тела, ни позже, когда уже практически делили снятую им для нее квартиру, в которой он ночевал чаще, чем в отеле, и она заказывала завтрак из расчета, что он будет утром с ней.
И сейчас Долохов знает, что ему придется ответить.
И почти хочет ответить, хотя знает, что это станет ошибкой, что здесь нет правильного ответа.
Но Алекто спрашивает о другом.
Он всматривается в ее лицо, улыбается — не той приветливой, дружелюбной улыбкой, открывающей для него будуары и двери в игровые салоны, но иначе: куда сдержаннее, без напускного. Улыбается ей, потому что это воспоминание, которое вызывает у него улыбку и будет вызывать до конца жизни.
— Я сказал Ему, что должен связаться с тобой, потому что ты ждешь. Что ты не забыла и не отпустила — потому что я не смог ни забыть, ни отпустить.
Это проще, чем отвечать на вопрос, который она не задала — и это почти-правда, и Антонин рад сказать эту почти-правду. Что он не сомневался в ней, потому что не мог представить, как это возможно.
— Я знаю, чем ты пожертвовала. Помню все. — Говорит Антонин, отпуская плечи ведьмы, скользя ладонями по рукавам. — И если я могу... Если только есть хоть что-то, чего ты хочешь — скажи.
Три куска пазла, три фрагмента мозаики встают на свое место, завершая картину.
Эта картина не та, которую Алекто себе нарисовала, увидев Антонина с леди Мейер, но можно ли назвать ее более обнадеживающей? Вряд ли. Не для нее, не для него.
Хель — строгий кредитор. Жестокий, беспощадный. Примет ли она оплату, предложенную Долоховым, или сочтет это лишь долгом по процентам, а потом все же придет за ним? Уже столько лет прошло, а Кэрроу помнит ту ее встречу с Хель. И как бы, что бы ни было между ней и Антонином, Алекто как и тогда готова встать между ним и смертью.
Лицо Антонина совсем близко — постаревшее лицо. Ведьма видит морщины, которых не было, видит, что стали острее скулы, глубже запали глаза. Видит все признаки старости, пришедшие на место великолепной зрелости — до срока пришедшие.
Но глаза — те же. Голос — тот же.
И иногда Алекто, так хорошо выпестованной, взращённой Антонином, кажется, что ей достаточно просто быть рядом, не так важно, в каком статусе — главное, рядом с ним. А потом та Алекто, которой она стала без него, требует большего.
И, да, есть то, что она хочет, что ей может дать только Антонин — то, прежнее чувство полной сопричастности, полной принадлежности, когда ее тело, ее мысли, ее жизнь были его. Но просить об этом?
Она опять тихо смеется, но это не тот смех, это другой, ироничный, пожалуй, недобрый — смех над собой. Над своими желаниями и мечтами, над четырнадцатью годами жизни без него, из которых два она провела в слезах, едва не угасла от тоски, от неизвестности, от страха за Антонина. Над тем — что такого, как есть, изменившегося, постаревшего, она по-прежнему хочет до дрожи в пальцах. Ну да, он не забыл и не отпустил — свое безупречное орудие, свою лучшую ученицу. Но ей-то что делать? Довольствоваться этим? Забыть об остальном?
— Сказать? Зачем? Это будет похоже на просьбу, а я не буду тебя просить, не о том, что для меня важно. Это еще хуже.
Алекто делает шаг назад, увеличивая расстояние между ними — когда он так близко, легко забыться. Забыть даже о леди Мейер. А забывать об этом не следует. Какую бы роль он ей не отвел, пусть даже это роль жертвы, она носит ее ребенка.
— Но твоей просьбы я тоже ждать не буду, Антонин. Как бы там ни было… Как бы там ни было, если тебе нужна моя помощь с Хель — я предлагаю ее тебе. Сама.
Уязвленное самолюбие, невысказанные желания, любовь, о которой она молчала, тогда четырнадцать лет назад, потому что казалось — еще будет время — все это не причина для того, чтобы уходить, когда Антонину грозит опасность, когда Хель стоит за его спиной, улыбается, дышит могильным холодом. Даже появление леди Мейер не будет оправданием для такого предательства, личного предательства, о котором, быть может, никто даже и не узнает, а узнав — вряд ли осудит.
Женщин не держат возле себя просто так, в память о прошлом, как школьный кубок за квиддич. Женщина либо твоя — либо чужая. Алекто не может назвать себя женщиной Антонина Долохова, но и чужими они пока не стали. Значит ли это, что скоро станут? Отпустят... и забудут? Но не сейчас. Не сегодня. Может быть, этого и добивался Лорд, сказав Алекто про три вопроса. Ее добровольного желания помочь его самому старому другу, самому верному соратнику. Если так, то это сработало.
Когда они впервые встретились двадцать лет назад, многое было иначе — прежде всего, для него. Он мог предложить Алекто многое, предложил все, что мог — себя, свои знания, свои умения, свою цель, ставшую ее целью. Взял он тоже немало, но это был обмен, честный обмен, и ему до сих пор не в чем было себя упрекнуть.
Но сейчас Долохову нечего ей предложить — Лорд ценит ее саму, брату больше не нужно его дружеское покровительство, она и сама теперь учитель, что же до себя...
Антонин больше не улыбается. Сейчас этот обмен не выглядит ни соразмерным, ни честным, и держать рядом с собой цветущую молодую женщину, держать ее в своей постели, потому что она была его и все еще думала, что хочет быть его, никак не желая отпустить и забыть прошлое, как и он — это низко. Когда он впервые встретил Алекто, их разница в возрасте его забавляла, как забавляла и ее юность, подчеркнутая его зрелостью, но она больше не юна, хотя и молода, а он — старик. Заключение и Хель украли у него вдвое больше, чем четырнадцать лет, и уход Алекто — вопрос времени.
Впрочем, его девочка верна и предана — и, быть может, ей будет легко превратиться в сиделку при нем, когда Хель отвергнет и последнюю жертву, но для Антонина этот вариант кажется горше всего.
Видеть, как она уходит — или видеть, как она остается, ведомая чувством долга, в котором нет больше ничего ни от восхищения, ни от желания быть рядом. Вот такие варианты он видит, а потому так торопится оттолкнуть ее поскорее, уйти сам, если уж на то пошло.
И все же иногда, когда они оказываются рядом, как сейчас, когда он слышит ее голос, видит ее так близко, он думает, а нет ли третьего варианта.
Она не хочет просить — она больше не ребенок, чтобы просить его, и это еще одно свидетельство того, что они оба изменились, и Долохов кивает, признавая за ней право не просить — и свое право не просить, но в последнем нет необходимости.
Ей не нужна его просьба, она по-прежнему рядом, по-прежнему предлагает себя сама.
— Благодарю тебя, но как я могу снова просить тебя встретиться с Хель, — прошлая их встреча обошлась ей дорого, куда дороже, чем ему. — Твое предложение...
Он замолкает, инстинктивно чувствуя, что отказ принять ее помощь сейчас станет той точкой, которая действительно может стать окончательной. Что, не давая ничего и ничего не принимая от нее, он оттолкнет ее снова и на этот раз окончательно, но, как бы это не было правильно, Долохов не хочет этого: Алекто была его шесть лет, принадлежала ему так, как никто иной, была его любовницей, ученицей и его творением, и он привык видеть свое отражение в ней, и эта слабость с ним до сих пор, как и восхищение — тем, как она сильна. Как она умеет брать, как умеет отдавать.
— Есть еще кое-что, о чем я просил Тома после освобождения, — продолжает он, но не делает попытки снова приблизиться, признавая за ней это право — право уйти, - когда все будет сказано. — Тот ритуал, сделка, заключенная между тобой и Хель. Если ее можно обратить, я сделаю это. Дам ей других детей. Десяток, сотню. Других в обмен на твоего, и Том поможет мне. Если ты не хотела просить меня об этом, то и не нужно. Это то, что я еще могу тебе дать. И то, что я дам.
Отредактировано Antonin Dolohov (4 февраля, 2019г. 19:18)
— Я знаю, что ты пойдешь на такое, знаю, что не остановишься перед жертвами, я верю и знаю, Антонин, но пойми…
Алекто кусает губы, пытаясь подобрать слова — они звучат так неправильно, когда произносишь их вслух. Они могут быть неправильно поняты. А ей важно, чтобы Антонин понял ее верно, ей нужно — раз уж у них случился такое разговор — донести до него главное.
— Те дети, которыми я расплатилась с Хель, это были дети от тебя. Я это видела, тогда, под яблонями, да и неужели ты думаешь, что могло быть иначе, что у меня могли бы быть дети от другого мужчины? Нет. Мне было больно… потом. Когда ты исчез, когда я сходила с ума, мне казалось, пусть даже это слабость, что ребенок от тебя помог бы мне. Дал новую цель. Но я никогда не жалела о том, что не могу иметь детей от других мужчин — за чем мне они? И то, что ты готов такой огромной ценой мне вернуть…
Ведьма качает головой. Делает шаг вперед — маленький шаг, почти незаметный, но на самом деле это попытка преодолеть пропасть, отчаянная попытка, даже без надежды на успех, но Алекто создана для борьбы, воспитана для борьбы, и она просто не может сейчас сдаться.
Нужно бороться за то, что тебе дорого.
— Антонин, верни меня себе, верни нас, потому что без этого мне не нужны даже дети — хотя я ценю то, что ты хочешь вернуть мне утраченное. Мне нужен ты.
Она заглядывает в его глаза снизу вверх, как раньше. Чуть хмурит брови — как раньше, во время трудных уроков.
— И не говори мне, что это слабость. Это не так. Уже не так. Сейчас уже это сила. Четырнадцать лет без тебя, и все равно с тобой, Антонин, сделали меня сильнее, чем, быть может, я стала бы без этой разлуки.
Она хочет прикоснуться губами к этому лицу, постаревшему, но все еще привлекательному, хищному, породистому, но не делает этого, уважая за Антонином право отказаться от нее — даже сейчас. Она любит его — в этом все дело, но любовь не должна быть цепями, быть тюрьмой — хватит с него Азкабана.
— Тебе не придется стоять против Хель в одиночку. Пока я жива, не придется. Мы отвоюем у нее твою жизнь, это куда важнее… всего прочего.
Есть жертва, а есть дар. Тогда, под яблонями, это была жертва — добровольная жертва. Сейчас — дар. Понимает ли Антонин? Может ли понять? Захочет ли понять?
Откровенность за откровенностью — такие беседы не ведутся ни на ходу, ни случайно. Таким беседам место в темноте супружеской спальне, но никак не на ветру на крыльце тихого здания, покинутого почти всеми Пожирателями.
И все же он благодарен Алекто за то, что она продолжает разговор, который, должно быть, стоит ей немало, и ему становится понятнее, в чем дело. Недосказанности больше нет, все дело в беременности леди Мейер — или Дженис Итон.
В том, что другая носит его ребенка, в котором было отказано Алекто.
Дети не для них, не для их образа жизни, не для их готовности принести высочайшую жертву ради Тома и Организации в любой момент, и Долохов презирает это мещанское стремление к семейному уюту, и вкладывал это презрение в голову Алекто, но сейчас ему кажется, что дело не в мещанстве.
Что ребенок — их ребенок — был бы живым воплощением тех лет, что они провели вместе, и, возможно, стал бы не еще одной трещиной в броне, не слабостью, а силой.
По крайней мере, для Алекто, лишившейся одномоментно всего, что было смыслом ее жизни с шестнадцати лет.
— Мне очень жаль, — говорит он медленно, даже нехотя, через силу, потому что это противоречит всему, что он говорил ей прежде. — Очень жаль, что я не сделал тебя матерью.
Сейчас это правда — ему в самом деле жаль, что он так быстро завершил тот разговор с Алекто о материнстве, услышав только то, что хотел услышать, и та их последняя проведенная вместе ночь ожила в памяти и наполнилась совсем другим смыслом. Быть может, Алекто уже тогда знала, что совершила ошибку? Что отдала ему все — в самом деле все, до последней капли, ничего не оставив себе?
Ее крошечный шаг вперед может ничего не значить, но это наверняка не так. Ее просьба, на которую она все же решилась, проста и понятна — как и в октябре, она просит его о том же. Ей ничего не нужно, кроме него, и сколько еще раз ему повторить, что он уже не тот, что раньше? Но теперь она знает о Хель — и даже это ее не пугает.
А ему нужна ее поддержка — разочарование в леди Мейер заставило по-новому взглянуть на преданность Алекто, заставило почувствовать свою уязвимость.
Ему нужна Алекто — может быть, даже больше, чем он нужен ей, и Антонин протягивает ей руку, сдерживая дрожь.
— Видит Один, девочка моя, ты достойна большего, намного большего. И всегда была достойна.
Но он эгоистичен — он хотел ее себе, хотел ее сам, и хочет до сих пор — Алекто сильна и делится своей силой, охотно делится, не выставляя счета, а ему сейчас очень нужна эта сила, чтобы обмануть Хель, чтобы и дальше следовать за Томом.
— Я хотел поступить по справедливости с тобой, хотя бы сейчас. Отняв так много, остановиться, но я, моя милая, эгоист, и я не хочу останавливаться, тем более раз ты просишь не делать этого. Может быть, ты вскоре разочаруешься и уйдешь сама — ну что же, я буду к этому готов, пусть так, только не оставайся рядом из жалости. Не оставайся рядом, когда я стану слабым и Хель победит. Я хотел бы остаться в твоей памяти другим — не слабой развалиной, медленно теряющей остатки сил и жизни, не способным колдовать, не способным любить женщину, убить врага. Поклянись мне, что уйдешь до того, как это случится, уйдешь по первой же моей просьбе. Прошу тебя, моя девочка. Это все, о чем я прошу.
— Я клянусь, — твердо говорит Алекто, так же твердо зная, что это то обещание, которое она нарушит, если придется.
Пока она нужна — она будет рядом, потому что нет ничего страшнее, чем чувствовать себя ненужной ему. И это не благотворительность, не жертва, не чувство долга. Это намного больше. Она — часть Антонина, в этом все дело. Только рядом с ним она чувствует себя целой. И нет ничего больше этого, пусть даже Антонин сейчас уверен в ином.
Она берет его за руку, прижимается щекой к его плечу, позволяет себе закрыть глаза и несколько мгновений ни о чем не думать, а слушать биение его сердца.
И на нее нисходит покой.
— Она не победит. Мы найдем выход, найдем решение. Если нужно, я своими руками достану для нее твоих младенцев из материнских животов, Антонин, но я не пущу ее к тебе. В этом я тоже тебе клянусь.
Обида на него тает, исчезает без следа — о какой обиде может идти речь, если вот, кажется, дрогнула его решимость держать ее на расстоянии, кажется, ей удалось достучаться до него — упрямством ли, горячностью, искренностью.
Она вскидывает голову, смотрит ему в глаза — на лице, красивом лице зрелой, сильной женщины, та решимость, та любовь, которая была недоступна молодой девушке, которую Антонин взял в день семнадцатилетия и оставил в ее двадцать три года.
Чувства тоже взрослеют. Иногда умирают. Иногда их убивают. Ее чувство к нему живо, так о каком эгоизме может идти речь?
Она тянется к его лицу, прижимается не губами — она все еще боится отказа. Прижимается щекой, горячей от переживаний — у нее горячая кровь, пусть и смиренная самодисциплиной. Этой горячей крови хватит, чтобы согреть его. Чтобы выкупить его у Хель, если понадобится.
— О какой жалости ты говоришь? Для меня нет никого, кроме тебя. И не может быть никого кроме тебя. И не будет.
Легкий ветер касается кустов, поднимает на дорожках маленький вихрь, затягивая в себя прошлогоднюю листву. Легкий ветер в этом месте, пропитанном магией, пронизанный насквозь невидимыми колдовскими нитями. Он невидимым зверем бросается под ноги Алекто и Антонина… и опадает, утихает. Но Алекто вряд ли потревожил бы сейчас даже ураган. Что бы ни случилось через час, или завтра, или через три дня — сейчас она счастлива.
Она не отвергает ни его руку, ни его просьбу, и прижимается к плечу, доверчиво, ласково.
Его девочка, его женщина.
Клянется ему в чем угодно, лишь бы вернуть прошлое, и сейчас Антонину кажется, что это возможно — возможно вернуть то, что было. А может быть, возможно и создать нечто новое. Может быть, он еще способен что-то ей дать.
Оставляя слова о жалости без ответа, желая верить ей, потому что он воспитал ее безжалостной, Долохов обнимает ее, чувствуя тепло щеки возле своей щеки, тепло тела под своей рукой.
— Давай договорим не здесь, — предлагает он, вкладывая в свои слова куда больше — отвечая на ее просьбу вернуть им их обоих. Антонин знает лишь один способ — тот самый, который он предложил ей двадцать лет назад, в ночь ее первого бала. Быть его — умственно, телесно.
— Я предупрежу Милорда, что оставлю Ставку, — принимает решение Долохов, уверенный, что Том поймет, и зная, что в любой момент с помощью Метки его можно будет призвать обратно. — Сегодня давай побудем вдвоем. Ты, кажется, используешь квартиру редакции?
И Амикус в Румынии и не будет мешать.
— Подожди меня. Я не заставлю долго ждать.
А впрочем, она умеет ждать — и эта мысль отзывается в Антонине теплом и волнением.
— Мой Лорд, — в зале для аудиенций пусто, но это обман. Антонин знает, что Том по желанию может создавать такое впечатление, как и впечатление, что заполняет помещение без остатка. Он закрывает за собой дверь, находит взглядом высокую фигуру, лишь очертаниями напоминающую человека. — Я хотел поговорить с Вами. Леди Мейер удалилась я благодарю Вас за оказанную нам обоим честь. Ее золото и связи искупят ее своеволие. Она беспощадна к врагам, а ее враги — это враги Организации. Позвольте ей поквитаться с ее врагами, уничтожить тех, кто мешает Вам. Она та, кем боится быть Дженис Итон. И поэтому ее место здесь, пока она будет нам полезна.
В конце концов, он привел в Организацию немало людей — и хотя вина за предательство Каркарова все еще с ним, он надеется искупить этот промах.
— Я справлюсь с ней, — обещает Долохов самонадеянно. — Она хочет лишь мира для своего ребенка, а для этого ей нужно уничтожить тех, кто никогда ее не примет, начав с Дженис Итон. У нас с ней общая цель.
Разве что смерть Дженис его не волнует. Ему нужен ее ребенок, их ребенок. Ему нужен выкуп для Хель, которая кружит рядом, будто хищник, выбирая момент, чтобы атаковать — и убить его.
Отредактировано Antonin Dolohov (4 февраля, 2019г. 19:21)
[nick]Волан-де-Морт[/nick][status]Воскресший[/status][icon]http://c.radikal.ru/c19/1901/16/41aec318ce86.jpg[/icon]Лорд ждет, предугадывая дальнейшее развитие событий, и удовлетворённо кивает, когда в зал для аудиенций возвращается Антон. Значит, все прошло так, как нужно. Как нужно ему, как нужно Долохову, потому что Лорд способен смотреть дальше, видеть больше, чем его самый старый друг, самый верный соратник.
Тот, кого когда-то называли Том Реддл, а потом Волан-де-Морт, считает своим долгом заботиться о тех, кто предан ему и Идее. Организация – живой организм, а не мертвое переплетение принципов и ограничений. Живое более гибко. Более жизнеспособно. И то, что даже спустя столько лет он не одинок, что вокруг него старые – и новые - лица, доказывает, что он не ошибся, выстраивая отношения внутри Круга именно так. Но его верным людям нужна защита, забота, иногда – наставление. Иногда – показательное наказание провинившихся, а иногда такое же показательное прощение.
- Леди Мейер на тебе, Антон, - неторопливо, растягивая гласные, говорит Лорд. – Ее ошибки будут на тебе. Постарайся, чтобы они не были чрезмерно тяжелы.
Темный маг выходит из тени в круг блеклого, холодного жёлтого света, льющегося сверху. Мертвенно-бледная кожа лица кажется восковой, как и кисти, выступающие из широких рукавов черной мантии. Он знает, что пугает, ему нравится видеть страх даже в глазах самых близких, но нравится ему и то, что в глазах Долохова страха нет. Только верность.
Когда он пришел в Азкабан – он увидел главное: Антон не сомневался в том, что он за ним придет. Антон ждал, верил ему и в него. Антон был ему предан абсолютно, до конца.
- Но это не все, что ты мне хочешь сказать, я прав?
На лице – мало в нем осталось человеческого – появляется змеящаяся трещина улыбки.
Долохов кивает, принимая как очевидное слова Темного Лорда. Он знает, что за ошибки леди Мейер заплатит сам, а потому постарается их не допустить, и слова Тома о том, что ошибки будут, непременно будут — а как еще ему трактовать эти слова — его тревожат, но не слишком: все имеет свою цену. Ему нужен ребенок Итон, а до него не добраться без помощи Мейер, пока Хель стоит между ними.
— Да, мой Лорд. Я готов ответить.
Но Лорд обращается к нему по имени — короткому, для друзей, давая понять, что здесь, когда они одни, можно оставить формальности.
И его улыбка — то, что можно назвать улыбкой — подсказывает Долохову, что Том снова предусмотрел куда больше.
Что он, быть может, знает, что Долохов не будет просить позволения удалиться за леди Мейер.
Насколько Антонин знает, Тома никогда не привлекала эта сторона жизни — он был способен обаять, но не пользовался плодами этой способности, и даже до того, как его внешность претерпела настолько кардинальные изменения, в его постели было пусто. Ни женщин, ни мужчин — но таков был Том, таким был его выбор, и Долохов принимал это как данность, про себя удивляясь, как, однако, прозорлив был Том в том, что касалось нюансов человеческих взаимоотношений. Это делало его тем, кем он являлся — величайшим волшебником в мире, и Долохов гордится тем, что может стоять рядом, может назвать себя другом пусть даже тому, кем этот волшебник был когда-то.
— Я хотел просить тебя, — обращение по имени, принятому между друзьями, знак, и Антонин тоже переходит на "ты", — о позволении покинуть Ставку, если я тебе не нужен. Ненадолго, разумеется, и по первому же зову я буду здесь. Я и Алекто.
Он не видит смысла скрывать того, что собирается проовести несколько дней с Алекто, потому что никто не знает о том, что его с Алекто связывало, больше, чем Том, с котоорым он делился своими теориями еще до того, как дерзнул воплотить их на практике.
Как Том относится к результатам этого эксперимента, Долохова не касается: Кэрроу одна из вернейших последовательниц Лорда, не предавшая Организацию даже во времена смуты, сохранившая свою верность, и ее ожидание возвращения Тома было искренним, несмотря на то, что рядом был Каркаров.
— Мы останемся в городе, недалеко.
После его поездки в Румынию, затянувшейся на несколько дней, весьма опрометчиво снова просить о подобном, но сейчас тихо, к тому же, Метка призовет их, когда это потребуется Тому.
— Она хочет побольше узнать о леди Мейер, — позволяет себе Долохов скромное признание на тот случай, если Том засомневается в целесообразности этой отлучки. — Я не предупреждал ее заранее, что вернусь из Румынии не один.
Он подходит к Долохову, кладет руку на его плечо, всматривается в лицо – он хорошо знает это лицо. Когти Азкабана постепенно разжимаются, Антон уже выглядит лучше, и это тоже хорошо. Им нужны все силы. Все силы, которые у них есть и которые они смогут собрать.
- Когда я шел за тобой в Азкабан, Антон, за тобой и за теми, кто остался мне верен, я спрашивал себя: что я могу дать тебе сейчас, когда наша победа так не близко, когда борьба только началась? Он заслуживает того, чтобы встать рядом со мной в день нашего окончательного торжества – думал я – а я могу дать ему только войну, снова войну. Где же тут награда?
В красных зрачках лорда бушует пламя, быть может, отблеск той самой войны, которую он ведет практически с рождения, во всяком случае, с того дня, как Дамблдор открыл ему, кем он является. К какому миру принадлежит.
- А потом я посмотрел в твои глаза, Антон, и увидел, что для тебя награда в том, что другие, возможно, сочли бы тяжким бременем. Быть рядом со мной. Служить Идее. Понимаешь, мой старый, старый друг?
В голосе темного волшебника прорываются шипящие, змеиные ноты. Свидетельство того, что его волнует то, о чем он говорит. Немногое может его сейчас взволновать. Но все же кое-что может.
- Подумай над тем, что я тебе сказал. Иди к Алекто. Посмотри на нее моими глазами, и ты поймешь, что вы с ней во многом похожи. Иногда возможность исполнить свое предназначение – уже высшее счастье, доступное только избранным. Умей это увидеть.
Лорд возвращается к своему креслу, садится на него – он может провести так и час, и день, не шевелясь, замерев, словно змея на ветке в ожидании добычи.
- Этот эксперимент, безусловно, твоя большая удача.
А их удача в том, что каждый эксперимент можно поставить на поток, и то, что сегодня редкость – совершенная преданность Идее – завтра станет нормой.
[nick]Волан-де-Морт[/nick][status]Воскресший[/status][icon]http://c.radikal.ru/c19/1901/16/41aec318ce86.jpg[/icon]
При словах о награде Долохов хочет заговорить, уверить Тома, что ему не нужна награда, что он доволен тем, что ему позволено стоять рядом при рождении нового мира, ковать победу — но Том продолжает и Долохов не перебивает его, да и нужда в этом отпадает, потому что Том — так хорошо знающий его Том — говорит об этом сам.
Антонин кивает, не скрывая восхищения — того восхищения, которое зародилось в нем при первой встрече, — и благодарности.
— Я понял тебя, — говорит он, считая, что в самом деле понял. Он не смотрел никогда на Алекто так, и хотя столько времени говорил ей о ее предназначении, никогда не связывал это предназначение с собой, но, быть может, напрасно.
Том стал для него воплощением Идеи — идя за Томом, он шел за идеей, так могло ли быть так, что он сам стал тем же для Алекто?
Эта мысль приходится ему по вкусу — он высоко себя ставит, самодовольство — его слабость, но одновременно и сила. И если он стал для Алекто тем же, кем для него самого стал Том, как он может ее оттолкнуть.
Мысль, что Том может оттолкнуть его, ему претит — это лишило бы происходящее смысла, потому что победу он видит только как победу Тома, иной она ему не нужна. И он не хочет такого для Алекто — не хочет лишить ее смысла.
Все, что она ему говорила, что пыталась объяснить, теперь представляется в новом свете: это в самом деле не слабость, это радость, чистая, яростная радость от осознания своей нужности, от того, что твои силы идут на ту цель, которую ты избрал.
— Благодарю тебя, Том. Мы оба благодарим, — на большее его не хватает. Коротко кланяясь — не как слуга, но как друг — Долохов выходит из зала, оставляя Лорда в одиночестве, которым тот едва ли тяготится.
Алекто ждет на крыльце — мелочь, чистая мелочь, но она ждет, и это становится важным.
Несмотря на то, что она уже отдала, она хочет дать больше — и ей не нужно, чтобы он сделал то же самое, как ему не нужно, чтобы Том умер за него, хотя сам Антонин готов сделать это еще с шестидесятых.
Здесь нет места точным подсчетам, равновесие здесь достигается иначе.
За его спиной захлопывается массивная дверь Ставки, Антонин подходит совсем близко, обхватывает голову Алекто, поднимая ее лицо к своему.
Он по-прежнему друг тому существу, которое осталось в зале, по-прежнему считает его своим другом и верен ему, несмотря на то, как изменился, теряя человеческий облик, Том, — так почему он уверен, что Алекто изменила своему выбору, когда он всего лишь постарел.
— Я недооценивал тебя, моя девочка. Никогда недооценивал, но это в прошлом. Дай мне узнать тебя заново. Узнать и любить.
Она ничего не знает о разговоре, который происходит сейчас за массивными дверьми. Она стоит у перил, ждет, немного встревоженная — вдруг случится что-то, возникнет какое-то препятствие, заставит Антонина передумать.
В то же время она думает про свою редакционную квартиру — она обставлена куда более скромно, чем ее дом в Бухаресте, но это хорошее место, уединенное, и попасть туда можно сразу, с помощью порт-ключа. Она помнит, что Антонин, если потребуется, может обойтись без удобств, но он всегда ценил комфорт и красоту, так что жаль, что она не добавила к обстановке чего-нибудь по-настоящему изящного, ей хватало того, что есть, особенно после аскетичности Дурмстранга.
Еще она взволнована — очень по-женски взволнована тем, что, возможно случится, Алекто очень хочет, чтобы это случилось. Она хочет снова быть с Антонином, целиком, хочет уснуть рядом с ним, хочет не только заниматься с ним любовью, но и говорить — неторопливо, чуть лениво — обо всем. Ей не хватало этих разговоров в постели так же сильно, как прикосновений, как его уроков.
Алекто стоит у перил, рассеяно смотрит на качающиеся ветки кустарника — сегодня ветрено. И ждет.
Антонин появляется на крыльце — и Алекто, созданная им, созданная для него, сразу понимает: что-то неуловимо изменилось, сдвинулись какие-то шестеренки в невидимом механизме, сдвинулись стрелки, давая им еще одну возможность. Этой возможности не было еще час назад — и вот она есть!
Он говорит, что недооценивал ее, говорит, что хочет узнать ее заново и любить ее, а Алекто не может ничего ответить, волнение слишком сильно. Она может только смотреть на Антонина, этим взглядом снова, как много лет назад, вручая себя — ему.
— Пойдем, я покажу тебе, где живу, — говорит она, потому что нужно же что-то сказать и берет его за руку.
И одно это уже стоит всех лет ожидания — то, что она может взять его за руку.
Редакционная квартира «Ежедневного Пророка» располагалась под башней со старинными механическими часами. Не иначе как с претензией на оригинальность. Часы отбивали каждые пятнадцать минут, а каждые шесть часов показывали смену времени дня — утра, дня, вечера и ночи. Но квартиры была защищена чарами, так что часы могли бы еще к этому петь и танцевать, если им угодно, это никому не мешало.
— Здесь удобно, — улыбается она Антонину.
Улыбка делает ее моложе, в ней сейчас есть легкая неуверенность и немая просьба отнестись снисходительно к этой неуверенности.
— Удобно и тихо, нельзя проследить, кто и когда сюда приходит, если есть порт-ключ.
Еще есть спальня. Вернее, целый этаж, отведенный под спальню. Этаж, огороженный чугунными перилами, с лестницей — черной, ажурной, старинной.
Но Алекто не хочет торопиться, хотя это тоже трудно — не хотеть торопиться. Но, кроме того, что произойдет в спальне, есть много чего другого, по чему она истосковалась.
— Хочешь чего-нибудь? Есть вино и коньяк… И знаешь, на старом рынке, в Бухаресте, мне попалась любопытная книга… она здесь, со мной, может быть, взглянешь?
В простенке висит зеркало, но Алекто в него не смотрит, ей и так ясно, что на щеках горят два красных пятна, выдающих ее смущение — удивительно, что спустя столько лет Антонин на нее действует так же, как прежде. Так же, как в их первые встречи.
— Здесь довольно уютно, — отвечает Долохов в тон женщине, оглядываясь. Квартира обставлена скромно, явно предназначена лишь для технических нужд, и Алекто едва ли прибавила что-то к этой обстановке, но Антонину нет до этого дела — это всего лишь временная квартира, ничего больше, просто место, где они могут договорить.
Если им вообще потребуются разговоры, думает Долохов, с легким удивлением отмечая, что он взволнован — немного, но взволнован, хотя казалось бы, чем. Возобновление старой связи не должно волновать, волнует только охота, выбор новой жертвы, терпеливое ее выслеживание и узнавание, но он все же взволнован, и, быть может, в его словах, сказанных Алекто на крыльце перед тем, как они отправились сюда, больше правды, чем он вкладывал.
Он в самом деле хочет узнать ее — снова.
Узнать ее новую, такую взрослую, ставшую той, которой он хотел ее видеть.
Алекто показывает ему квартиру, но не показывает спальню, предлагает выпить, говорит о книге.
Пытается вести себя так, как будто они появились здесь едва ли не случайно, и это сначала его заставляет задуматься, верно ли он ее понял — верно ли истолковал ее слова, верно ли она поняла его. Эта ошибка может дорого ему стоить, и он хочет исключить эту ошибку — чтобы либо остаться, либо уйти и на этот раз навсегда оставить эту недоговоренность в прошлом.
Антонин расстегивает мантию, качает головой на предложение вина и коньяка — Хель постепенно забирает у него любимые привычки.
Сбрасывая мантию на ближайший стул, ставит его спинкой к столу — демонстративно.
— Садись и покажи мне книгу. И прекрати играть в хозяйку, девочка, если мне захочется выпить, я найду и налью себе.
Ей незачем так беспокоиться — если она хотела показать ему, что он чужой человек здесь, это вышло просто блестяще. Его это мало смущает — Долохова просто не могут смутить такие вещи — однако заставляет снова задуматься о том, что он здесь делает.
Там, в прошлом, она легко приняла его в своей жизни и едва ли не с первой их встречи отнеслась как к само собой разумеющемуся к тому, что с ним можно было держаться без официоза — она завтракала у него на коленях, следовала его советам даже в том, что касалось женской моды, занималась древними переводами полуголой или поставив колени на стул и наклонившись над книгой.
Эта последняя картина часто вспоминалась ему в тюрьме — Алекто, стоящая на стуле на коленях, чтобы быть одного с ним роста, потому что он предпочитал стоять или ходить по комнате, терпеливо заучивает текст на чужом языке. Ее бедра обтянуты жокейскими бриджами, светлые волосы, не забранные под кепи, лежат по спине. Кажется, они учили ритуал поиска, искали способ его модифицировать. Кажется, им это удалось, хотя пришлось прерваться на долгие две недели — в Бухарест прибыл ее жених из Франции.
Сам не зная об этом, Антонин улыбается воспоминаниям — улыбается той девочке, которой Алекто была, и той женщине, которой она стала.
Она ведет себя не как хозяйка, она ведет себя глупо — и Алекто сердита на себя за это. Но дело в том, что она просто не знает, как себя вести с Антонином сейчас. Раньше они не расставались так надолго, и даже если Долохов исчезал на месяц или два, такая разлука ничего не меняла в их привычках. К тому же она была юна, очень красива, и не считала зазорным демонстрировать свою красоту любовнику, порой сознательно провоцируя его, выясняя границы его терпения, его желания. А сейчас, что она знает о нем сейчас?
— Извини, — тихо говорит она, снимая мантию, оставаясь в черном платье. — Я волнуюсь, в этом все дело. Сейчас принесу книгу.
Книга старинная, достаточно потрепанная, название выведено кириллицей, от руки. Удивительно, но киноварь все еще яркая, хотя следов магии Алекто на книге не нашла. Но это и не обязательно. Некоторые заклинания могут быть умело спрятаны в тексте.
Но для этого, конечно, нужно уметь его прочесть.
Название, хоть и с большим трудом, она разобрала — не было рядом учителя, который помог бы ей преодолеть трудные сочетания звуков, «Сказание», — гласила тисненная обложка. — «Сказание о князе черниговском Михаиле».
Когда книга попалась Алекто в руки, она подумала о Долохове — но это и не мудрено, она часто о нем думала, когда находила что-то достойное внимания. И вот, взяла ее с собой в Лондон.
Она кладет книгу на стол, но не отходит, остается стоять.
— Если ориентироваться по иллюстрациям, то тут должно быть упоминание о заклинаниях, способных заставить мертвую голову заговорить. Вот, посмотри.
Кэрроу наклоняется ниже, открывает книгу на нужной странице — там стилизованная картинка, на которой художник, как мог — то есть достаточно примитивно, изобразил две головы на блюде, которые рассказывают, где можно найти их тела.
Ни о чем подобном Алекто не слышала, если она все правильно поняла, то это довольно темная магия.
— До этого нет ничего интересного, разве что вот это...
Алекто листает книгу и показывает еще одну иллюстрацию.
— Вот этот светлый круг над головой. У них есть, у других нет. Это же, кажется, что у них какой-то особый статус? Как это по-русски? Ангелец?
Разговор о том, что им всегда было интересно, делает ведьму свободнее — и в жестах, и в фразах, и она уже, не думая, вытаскивает шпильки из волос, и расстегивает пуговицы манжет — глухое платье подходит к визиту в Ставку, но тут оно слишком уж узкое и закрытое, в нем неудобно даже наклоняться над книгой.
Книга и в самом деле неплохая, это ясно с первого взгляда. Старинная, наверняка чудом оказавшаяся на бухарестском рынке — у него в семье были такие, и были распроданы, когда стало туго с деньгами — а потому он примерно представляет и ее стоимость, и то, что может быть в ней сокрыто.
Он смотрит на первую иллюстрацию, на вторую — опирается о стол, тоже наклоняясь ниже.
— Ангел, — поправляет Долохов, возвращаясь к первой иллюстрации. — Не ангелец.
В ореоле светлых волос, спадающих ей на плечи, Алекто и сама похожа на ангела — на ангелицу, причем из тех, кто чаще изображается с огненными мечами и другими орудиями воозмездия.
Антонин заправляет прядь волос, касающуюся щеки, ей за ухо.
— Божественная свита, несущая или кару, или благословение в зависимости от ситуации. Не люди, а нечто большее. Здесь — знак, что деяния черниговского князя получили высшее одобрение, — не без цинизма говорит Антонин. — Ты прочла ее?
Он с трудом разбирает текст — церковнославянское написание, совершенно невозможный шрифт, а еще писец, потому что книга явно не набрана, а написана вручную, не имеет представления о пропуске между словами — пролистывает вперед пару листов и снова возвращается к стрранице с иллюстрацией.
— Я никогда не сталкивался с оживлением части тела, — делится Долохов. — И это не чары и не ритуал, потому что я не вижу ни описания последовательности действия, ни описания формулы...
Он поворачивает голову — между их плечами нет и пары дюймов — и смотрит на Алекто почти в упор.
— Это хорошая книга. Интересная книга. Не нужно волноваться. Ты сможешь ее прочесть и разобраться, у тебя есть все для этого.
Такое близкое присутствие Антонина действует на ведьму как глоток коньяка — придает смелости. И его прикосновение… Нежность отца, внимательность любовника, строгость учителя — это все он. Алекто даже не пыталась искать ему замену, выбирая в любовники тех, кто был с ней одного возраста, а потом и младше. В этом тоже была своеобразная дань его памяти.
— Смогу… если ты мне поможешь. Как раньше.
О книге ли они говорят?
Алекто не уверена, но в любом случае признательна давно умершему князю черниговскому за помощь. Страницы, плотно исписанные затейливым шрифтом, сблизили их, вернув ненадолго дух их прошлых занятий. Сблизили даже вот так, физически, и Алекто смотрит сейчас на губы Антонина, испытывая почти физическое удовольствие от того, что может, наконец, смотреть на него, не боясь выдать себя взглядом, выдать свою тоску по нему. И лицо ее — обычно строгое и холодное — становится мягче и нежнее. Потому что она его девочка, его женщина…
Его.
Она опирается бедром о край стола, поворачивается к Антонину — как если бы ей нужно было пересказать текст наизусть, не подглядывая в страницы.
— Ты поможешь мне? Боюсь, я утратила кое-какие навыки. Без учителя мне было трудно.
И это правда. Такая святая правда, что ангелцы… ангелы со страниц могли бы засвидетельствовать истину слов Алекто Кэрроу, хотя не навыки она утратила — себя она утратила вместе с исчезновением из ее жизни Антонина, и то, что казалось раньше таким простым и естественным вдруг стало чужим и ненужным. Не будучи его женой Алекто добровольно стала его вдовой.
Но он жив.
Она закрывает глаза, касается — мягко-мягко — его губ.
Это узнавание. Воспоминание.
Она чувствует его вкус и узнавание растекается по крови, требуя своего.
Это уже желание. Забытое, и от того особенно сильное, как зверь, которого морили голодом, но не смогли убить и отпустили на волю.
Ладони скользят по его груди, подрагивая от нетерпения, и пусть в глубине души еще сидит этот страх — сделать что-то не так, Алекто перешагивает через него, не позволяя испортить момент.
Книга оставлена, он мягко закрывает обложку, не отрывая взгляда от Алекто.
— Если хочешь.
Она хочет — он сам учил ее показывать свое желание, показывал не стыдиться и не прятаться от него, и если она что и забыла, утратила кое-какие навыки, то не эти.
От чего бы она не волновалась, ее нервозность проходит, и первый этот ее поцелуй совсем легкий, но перетекает в другой, в следующий — нетерпение нарастает неотвратимо, как будто не было этих лет, как будто не было взаимной вежливости эти полгода с момента их встречи в парке.
Придерживая затылок Алекто, перебирая пряди ее волос, шелком путающие ему пальцы, Антонин целует ее в прикрытые веки, в решительный подбородок — Один, как она была хороша в тот день, когда ушла из дома, в открытую бросив вызов и отцу и всей своей прежней жизни, и как она хороша сейчас, принимая его снова, спустя столько лет. Теплое горло чуть вывернуто к нему, доверчиво подставлено, и ладони на его груди согревают лучше коньяка. Она пахнет солнцем и еще чем-то холодным, и плотная ткань закрытого темного платья будто жесткий кокон, не выпускающий на свет бабочку.
Будто двадцать лет назад, она снова просит помощи, просит быть ей учителем — и будто двадцать лет назад, Антонин не торопится, давая ей — им обоим — привыкнуть к этому ощущению тел друг друга и так близко. Осенью он не смог бы предложить ей ничего — измотанному, почти сожранному Азкабаном, ему было проще сбежать, чем признать, что он больше не годится ей в любовники, но эта разлука, которая казалась окончательной точкой, сейчас превращается в нелепую запятую — интонационную паузу.
Снова целуя Алекто, прижимая ее к столу с позабытой книгой, Долохов позволяет себе вспомнить, что было между ними — между разговорами, между уроками, между планированием и осуществлением операций на благо Организации по другую сторону Ла-Манша. Мелкие пуговицы на лифе ее строгого платья, в котором она в самом деле похожа на вдову, едва поддаются, неохотно обнажая теплую беззащитную кожу, и он целует все ниже, от мягкого местечка под самым подбородком, по горлу, к затененной ямке между ключиц. Ему мешает ее платье, которое ничуть не исправляют ни пара расстегнутых у горла пуговиц, ни расстегнутые же манжеты.
Сажая Алекто на стол, он прерывается, смотрит ей в глаза, ниже, на полуоткрытые губы, на белое горло, пытаясь совместить то, что он помнит, и эту новую женщину, которой она стала, пока его не было рядом. Он пропустил расцвет ее зрелости, его не было рядом в два раза дольше, чем они были вместе — но его тянет к ней даже сильнее, чем прежде, и его тело отзывается на ее прикосновения — медленной дрожью, желанием, жадностью.
Она нетерпеливее, но ей всего лишь тридцать шесть, она младше на целую жизнь и на целую смерть, потому что разве он жил в Азкабане, и ему нужно куда больше времени, чем раньше, чтобы дать ей то, чего она хочет, чего хотят они оба.
— Я хочу тебя увидеть, — отстраняясь, говорит Долохов, как говорил ей двадцать лет назад — она по-прежнему красива, пусть теперь в ее красоте куда больше завершенности, а он по-прежнему чувствителен к женской красоте. — Всю тебя. Сделай это для меня, Алекто. Я часто вспоминал о тебе и я хочу тебя увидеть.
В его просьбе совсем мало просьбы и куда больше требования, но он не лжет — ни тогда, когда говорит о своем желании, ни тогда, когда говорит о том, что вспоминал ее.
Это то, что хочется услышать любой женщине — что о ней вспоминали. Не так страшно утратить даже любовь мужчины (любовь априори конечна) а его память о тебе. Но Антонин думал о ней в Азкабане, Антонин ее не забыл и не отпустил.
Алекто расстегивает пуговицы платья, они идут от горла до пояса, скользят в ее пальцах, но поддаются. Под взглядом Антонина — серьезным, тяжелым, но очень мужским, к ней возвращается прежняя уверенность в том, что она для него привлекательна. Что он находит ее красивой, желанной, ее — а не тень прежней юной девочки. Движения становятся медленнее, улыбка — чувственнее, Алекто расцветает под взглядом Антонина, сама этого не замечая.
Платье скользит по плечам, задерживается на бедрах — всего на несколько секунд — и падает к ногам. Она больше не носит корсеты и пояса с подвязками, ничего, что может стеснять движения. Черные туфли, черные чулки, телесного цвета трусы и лифчик — не настолько Алекто перестала любить себя, чтобы отказаться от красивого белья, и от шелковых простыней в спальне. В красивом белье можно ходить и для себя, а на шелке прекрасно высыпаешься в одиночку, но сама для себя не будешь раздеваться вот так, нарочито медленно, и Алекто чувствует, что вспухают губы, горят щеки. Нормальная, как сказал бы Антонин, реакция женского тела на желанного мужчину, но как это остро переживается снова, когда мужчина действительно желанен. Когда это тот единственный мужчина, которому ты себя предназначала с шестнадцати лет.
У нее красивое тело, почти девичье — беременность и роды обошли ее стороной. Возможно, помогло и то, что Алекто была сдержана в выборе любовников и с любовниками тоже была не слишком страстной. Холод в сердце иногда способен продлить молодость, уберегая от слез, от бессонных ночей, от разочарований, которые, что ни говори, старят женщину. Она расстегивает лифчик, кладет его на стол, рядом с книгой, но кто сказал, что они прервали урок или перешли к менее важной теме?
— Так хорошо? — спрашивает она, позволяя Антонину смотреть на себя, и в голосе есть что-то от прежней дерзкой Алекто Кэрроу, которая сама приходила к своему любовнику ночами, в отель, раздеваясь для него вот так же, с радостью.
— Или недостаточно хорошо?
Алекто подцепляет бежевое кружево, стягивает вниз, переступает через черное платье, через телесного цвета атлас, сбрасывает туфли, становясь ниже ростом.
Обнажена, не считая чулок, но кто считает чулки? Поворачивается медленно, придерживая на затылке волосы, показывая линию шеи, гибкую спину, талию, все, что может хотеть увидеть мужчина — ее мужчина.
Она не возражает, а ее улыбка становится ярче — как будто он говорит то, что она и хотела услышать.
Антонин опирается о стол, смотрит. Черное непритязательное платье контрастирует со светлой кожей, тепло сияющей в необжитой квартире, с почти бесстыдной кружевной роскошью белья, как будто Алекто готовилась к его просьбе, готовилась к тому, чтобы раздеться — вот так, намеренно медленно, намеренно чувственно.
Избавляясь от платья, она тоже смотрит в ответ, и ее взгляд обжигает тем же желанием, которым полон Долохов.
Но он даже не собирается делать вид, что может не отводить взгляд от ее глаз — не для того он просил ее показать себя, не для того она раздевается так медленно и так провокационно одновременно, чтобы он смотрел ей в глаза. Не для того она поняла его слова именно так, как ему было нужно, и Антонин смотрит, впитывая, обволакивая ее взглядом, придирчивым и любящим, жадным и благодарным.
Вслед за платьем его взгляд опускается до самого пола, от развернутых плеч, по тонкому кружеву белья, все же скрывающему достаточно, чтобы обнажение казалось неполным, по тонкой талии к округлым бедрам, по четко вылепленным коленям к аккуратным щиколоткам, скрытым сброшенным платьем.
Ее физическая привлекательность — не красота даже, а идеальность в его понимании, от крупных черт лица и полной груди до мышц, отчетливо проступающих под гладкой кожей — волнует его все сильнее с каждой вещью, от которой она избавляется.
И, как будто вместе с одеждой, исчезает и то, что он в ней не узнавал — ее легкая отстраненность, чужая вежливость — знакомя его заново с этой женщиной, уже не девочкой, которую он взял однажды к будущему, которое так и не наступило.
И, так же медленно, он проходится взглядом обратно вверх — до груди, освобожденной от лифчика, до глаз Алекто. Звучит вопрос, но в ее взгляде вопроса нет.
Антонин не глядя накрывает ладонью белье, отложенное ею рядом с книгой за ненадобностью, теплое, согретое теплом ее тела и сейчас откинутое по его просьбе, впитывает это тепло.
Впервые с тех пор, как они встретились в сентябре после долгой разлуки, ему не жаль, что он пропустил ее расцвет, потому что теперь он может делать это не торопясь, уже зная, видя результат, может смаковать ее взросление как хороший коньяк, не тревожась о том, что ждет их обоих впереди, потому что это "впереди" уже наступило.
Она играет с ним, догадывается Антонин, когда Алекто медленно поворачивается вокруг себя и спрашивает, хорошо ли теперь.
Она уверена в своей привлекательности и демонстрирует ему себя вместе с этой уверенностью — так вручают дорогой и желанный подарок, зная, что он придется ко двору.
Долохов и не думает скрывать свое восхищение, захватывающее его тело, его ум, его мысли.
— Идеально, — роняет он, подаваясь вперед, перешагивая через сброшенные туфли — в каких случаях женщина снимает туфли?
Изгиб ее талии, тепло тела — все это знакомо и одновременно незнакомо, и Антонин больше не вспоминает ту девочку, которой она была, увлеченный этой новой женщиной, которой она стала. То, что она раздевается намеренно соблазнительно, зная, что он будет смотреть, и ей, очевидно, хочется его взгляда и его прикосновений, уничтожает те сомнения, которые у Долохова еще есть — он забывает о той разнице в возрасте, которая сейчас опасно подошла к критической отметке. Забывает, потому что это не имеет сейчас значения: его же собственные уроки хорошо усвоены, и не ему противостоять этому соблазну.
— Покажи мне спальню.
Нечего скрывать, он хочет ее не меньше, чем в день ее семнадцатилетия — а может, и больше, и, поднимаясь следом за Алекто по узкой лестнице, кажущейся чуждой этой функциональной квартире, Антонин расстегивает рубашку еще до того, как они доходят до кровати. Это смешно, ему смешно — такое нетерпение, у него, после всех этих лет — но это хороший смех: будто окунаясь в живую воду лучистого взгляда Алекто, он чувствует себя моложе, сильнее, таким, каким давно себя не чувствовал. Ее губы, ее кожа, ее прикосновения — все в ней сейчас для него, и он хочет отплатить ей тем же, забывая о том, что сейчас его тело уже далеко от совершенства, о седине на груди, на животе, о морщинах на лице.
В каком-то смысле, маски сброшены — ни он, ни она больше не могут прятаться за одеждой, за вежливыми и пустыми разговорами об Амикусе, о планах Лорда. Голым, старым, вернувшимся ложится Антонин на шелковые прохладные простыни, притягивая женщину за собой, и эта прохлада, должно быть, сопровождающая Алекто здесь в ее одинокие ночи, быстро сменяется разгорающимся жаром от сплетения их тел.
Сейчас ему не до куртуазности, не до обходительности их первого раза — сейчас он действует куда прямолинейнее, раздвигая ей ноги шире, как будто хочет оказаться целиком внутри нее, и входит сразу, накрывая ее рот своим, ловя ее короткий выдох, реакцию на первое свое движение.
Ей сейчас не до нежности, не до изысканных прелюдий, ее нужда в нем велика, ее желание велико, и самое важное — вот это, почувствовать его внутри, и тяжесть тела, и дыхание на своих губах. Алекто не закрывает глаза. Ей хорошо, но она хочет смотреть, хочет читать на лице Антонина, что ему тоже хорошо. Что она дала своему мужчине, своей единственной любви, что-то ценное, что-то, что доставит радость.
Ведьма не помнит, как оно было раньше, помнит только, что Долохов всегда был великолепным любовником, но телесные воспоминания уже стерлись, не могли не стереться за четырнадцать лет разлуки. Но оно и к лучшему, потому что сейчас все заново. Алекто заново узнает своего прежнего любовника, заново дарит ему себя, и движение бедер навстречу, и прерывистый вздох, и, наконец, тихий стон ему в плечо, напряжение, а потом безвольное расслабление всего тела в его руках.
Антонин сдержал свое обещания, он вернул ее себе. Полностью.
Утро неохотно вползало в квартиру под старинными часами, словно чувствовало, что ему тут не слишком рады. Поэтому завесили окна тяжелыми портьерами, поэтому тишина, прерываемая разве что тихим шепотом, коротким смешком — Алекто снова училась смеяться в постели, потому что когда удовлетворено тело, когда снята тяжесть с сердца, легко смеяться. Легко лениво играть с ладонью Антонина, переплетаясь пальцами, вспоминая линии на ладони, проводя по ним губами.
Когда в окно спальни стучится сова, Алекто сначала и вставать не хочет, но все же встает, под снисходительно-насмешливым взглядом Антонина.
— Ладно, надеюсь это что-то важное, — пожимает она плечами, поднимая деревянную раму, отвязывая от птичьей лапы футляр с письмом.
Лондонский шум тут же врывается в спальню, вместе с боем часов — те совершенно невозможны, хорошо, что квартира защищена чарами. С другой стороны, понятно, почему редакция Пророка заполучила ее для себя, вместе с витражными окнами и старинной люстрой под потолком — кто захочет жить в таком шуме?
Почерк ей не знаком, поэтому Алекто в первую очередь смотрит на подпись — но ее нет.
Алекто садится на постель, читает, хмурится. Потом протягивает пергамент Антонину.
— Мне кажется, тебе это будет интересно.
Солнце, наконец, прорывается в спальню, окутывает ведьму золотым плащом, запутывается в волосах, зажигая над головой ним, наподобие того, что был нарисован на страницах старинной книги. Может быть, Алекто и похожа сейчас на ангела — если ангелы бывают обнаженными, но она никогда не прощала врагов и предателей, и сейчас не собирается прощать.
Вы здесь » 1995: Voldemort rises! Can you believe in that? » Завершенные эпизоды (с 1996 года по настоящее) » Возвращение (2 апреля 1996)